В жизни таких простодушных и необыкновенных гениев, как праотец английских прерафаэлитов, возможное и невозможное смешивается просто и очаровательно. Блэк всегда был одинаковым, живущим в себе: Как говорить Россэтти, ребенком он уже вращался в своем собственном внутреннем мире, как планета в своей орбите, и, как говорит он сам, еще в детстве он видел разницу между Рафаэлем и Рубенсом. Ненавидя этого последнего, он называл его, как Тициана и Корреджио, дьяволом, а о писании масляными красками говорил, что это низость. Все эти черты, будучи выхвачены, могут казаться не только странными, но и очень смешными, и между тем они являются неизбежными деталями в жизни замкнутой, сильной, и оригинально чувствующей души. Собственное признание Блэка: «Я утверждаю, что я не смотрю на видимое мироздание, и что для меня смотреть на него – препятствие… Я не спрашиваю мой телесный паз, как я не спрашиваю окно, относительно зрения. Я смотрю через него, не им». Язык мистики, знакомой с проникновенностью экстаза. Дело в том, что Ангел, председательствовавший при его рождении, сказал ему: «Ты, малое создание, сотканное из радости и веселья, иди и живи на земле без помощи чего бы то ни было». И вопреки большинству людей, судьба которых шаткая тень с меняющимися очертаниями, он, как в броне, следует за своим роком по точно предначертанной дороге. Что бы он ни говорил, он утверждал это не потому, что прошел известный путь логических умозаключений, а потому, что данная мысль представлялась ему, как живая часть Вечности. Его манера мыслить напоминает не европейский, а индийский ум: мы расчленяем, чтобы придти к цельному; он всегда видит мысль во всей ее цельной сложности; мы, чтобы придти к чему-нибудь, должны смотреть на дорогу, по которой идем, он, как летящая птица, достигает цели пути, не смотря себе под ноги.
Такая способность мыслить мгновенными взмахами, видеть предмет сразу со всех сторон, является отличительной чертой поэта-символиста, исполненного философских настроений. Так как он действительно чувствовал, что дымное окно души в этой жизни искажает небо от полюса до полюса, для него оставался только путь внутренних странствий, жизнь в хрустальном замке мечтаний и мыслей, связанных с чувствами лишь настолько, насколько лучистая паутина притаившегося паука связана с промежуточными ветвями, – начало и конец паутинного чертога, но начало и конец не господствующие, а подчиненные. По закону воздушной перспективы, чем предмет ближе, тем он отчетливее. С Вильямом Блэком было наоборот: земные образы соединялись перед ним в длинную цепь, вырастали как корридор, на дальнем конце которого он видел пересозданный его фантазией желанный образ. Если корридор был недостаточно длинен, увиденный образ представлялся туманным; чем длиннее было промежуточное расстояние, тем отчетливее сверкали завершенные черты. Это закон для всех поэтов-символистов, их путь – строгий путь отвлечения. Этот закон, равно, является общим для мистиков, и в особенно ярких видоизменениях мы видим его на страницах Упанишад.
Я уже сказал, что ум Блэка скорее индийский, чем европейский. Действительно, когда он говорит: «чтоб увидеть мир в одной песчинке, и небо в диком цветке, захвати в ладонь твоей руки бесконечность, и вечность в единый час», мы узнаем в этом принцип священного сосредоточения, основной пункт того пути, идя по которому мудрые йоги достигают просветленности экстаза. Когда он говорит, что «жаворонок, раненый в крыло, заставляет херувима прекратить пение», – или предупреждает: «не убивай ни мотылька, ни моли, ибо день последнего суда близится», мы узнаем здесь те же тонкие черты, те же нежные интонации, которые неразрывно связаны с образом освободителя мира, царевича Гота-мы. Я сказал – нежные, нужно прибавить – и страшные, потому что эта нежная впечатлительность, откликаясь на все, приводит к трагизму. Едва промолвив приведенные слова, Блэк прибавляет: «каждая слеза с каждых глаз становится ребенком в Вечности; и блеянье, лай, рев, и вой – суть волны, бьющиеся о берег неба». Эти мистические дети, рождающиеся в Вечности, быть может для того, чтобы стать обвинителями, эти нестройные вопли зверей, бьющиеся, как Хаос, о раскинутый в Вечности берег, красивее и трагичнее Байроновского пафоса, и своею широкозахватывающей лиричностью становятся в уровень с поэзией космогоний.
Сила чувства и внутренней сосредоточенности давала Блэку необыкновенную силу выражения. В мистической поэме Тириэль, полной апокалипсических символов и возбуждающей чувство неподдельного ужаса, он восклицает: «Зачем один закон дан льву и терпеливому быку, и зачем человек скован под небесами в пресмыкающейся форме, червяк шестидесяти зим, ползущий по пыльной земле?» Вопрос, достойный Экклезиаста, и сделавшийся особенно настойчивым в наши дни. Блэк находит успокоение от этого кошмарного призрака в пантеизме, – естественный путь поэта-символиста. Возникшие в соответствии с этим причудливые теософские помыслы он облек в художественную форму, в своих картинах, в пророческих поэмах, и в мелодической лирике, которая была самобытном нововведением в 18-м веке, с его закованностью, и восхищала позднейших поэтов, обладавших мелодическим голосом, Шелли, Данте Россэтти, и Суинбёрна. Муза Блэка нежна, как героиня его Книги Тэль, где в неожиданных образах он заставляет идею метэм-психо-за просвечивать мягким светом, изумрудным, как луч солнца, прошедший в глубь через морскую воду.
Чисто-весенним успокоением и сладкой истомой дышут его Песни невинности и многие из Песен опыта. Он видит зеленые луга, цветущие пастбища, стада, в простодушном веселии являющиеся символом безгрешных душ, чья невзыскательная жизнь невинна. С облаков на него смотрят какие-то неведомые младенческие существа, и учат его писать книги. Его волки, тигры, и львы страшны, как в действительности, но иногда приходят ангелы, и убеждают их быть добрыми, и они стараются научиться кротости. Родители теряют дочь, и находят ее спящею в львином чертоге, в пещере, где львица была ей прислужницей, и сняла с нее платье, а леопарды играли около нее, как котята. Нечто подобное было с Франциском Ассизским, который усовещевал свирепого волка, советуя ему исправиться, и усовестил настолько, что, когда волк умер, все его оплакивали.