Гребенщиков – принес из своей Сибири крепкий запах лесной глуши, но он еще не устоялся, и стрелы его лука не всякую дичь умеют пронзить. Нельзя, однако, обойти молчанием, что именно он иногда родственен Куприну мастерским своим умением постичь и нарисовать зверя.
Шмелев – производит на меня впечатление – в хорошем смысле одержимого. Что-то глубоко его пронзило, и, пока он одержим этой пронзенностью, он находит сильные слова и образы. Но вот одержимость покидает его, и он становится мелководным, слова становятся ненужными и бесцветными. Отсутствует некий внутренний стержень.
Бунин – часто очарователен, иногда силен, почти никогда не могуч. Когда о нем говорят, любят повторять, что он скуп в выборе слов, художественно скуп. Но нет, это не то. Часто он скуп художественно, весьма нередко он скуп от скудости. Он вовсе не может, так, ни с того ни с сего, опустить руку в богатый старинный сундук, вынуть оттуда, не жалея, целую пригоршню яхонтов и разбросать их, чтоб они горели и светили. Куприн – благорастворенный воздух весны и естественное благоволие высокого и широкого жаркого лета. Бунин – терпкий воздух осени. Это я тоже очень люблю, и есть в осени свои чарования. Никогда, однако, в ней не зацвести белоснежным колокольчикам ландышей, которые нужны и любы всем влюбленным и приближающимся к влюбленности.
Куприн – страстно любит мир животных, мир птиц, и животные приходят к нему, прикасаются к его душе, – собака, когда мы ее любим, не только целует нашу руку, она и входит в нашу душу, и бегает в нашей душе с таким звонким лаем, что мы становимся веселыми, как утренние охотники в тот час жизни, который называется Юность. Птицы прилетают к Куприну, и на склоне дня, – час, когда сущность ночи начинает входит в сущность дня, и в этом есть обручение души с тем, что прошло, и с тем, что будет, – птицы легким посвистом рассказывают внимательному свою сказку.
В благорастворении воздуха дышут все травы и рассказывают тайну леса и луга. В мировом благорасположении художественной души раскрывается тайна существ и замыкается в четкие образы. Кто прочитал однажды такие рассказы Куприна, как «Пегие лошади» и «Козлиная жизнь», тот не забудет их никогда. «Золотой петух» – новый подвиг художественного достижения в тайновидении плоти, превращающейся в дух, в состоянии благоговейного вдохновения.
Когда 15-го апреля нынешнего года друзья Александра Ивановича Куприна выступали один за другим на его вечере, в зале, которая не могла вместить всех желавших слушать его и о нем, я произнес, обращаясь к нему, мою импровизацию, где пытался воплотить именно ту черту Куприна, которая близит его к царству природы.
Средь птиц мне кондор всех милее,
Летает в сини выше всех.
Средь девушек – чей веселее
Звенит, как колокольчик, смех.
Среди зверей, – их в мире много,
Издревле вестников огня, –
Люблю всегда любимца Бога,
Полетно-быстрого коня.
Средь рыб, что в водах пропадая,
Мелькают там и манят тут,
Люба мне рыбка золотая,
Вплывает в сказку, точно в пруд.
Среди деревьев – дуб зеленый,
Чей сок струится янтарем.
Из дуба строились драконы,
В морях, где викинг был царем.
Среди цветов стройна лилея,
Но в ландыш дух сильнее влит;
Он чаровнически пьянее
И прямо в сердце он звонит.
Средь чувств люблю огонь любленья,
В году желанна мне весна,
Люблю средь вспышек – вдохновенье,
Средь чистых сердцем – Куприна.
Когда через несколько недель, именно 6-го мая, было здесь в Париже детское утро, посвященное чтению произведений Куприна, главным образом, перед детской аудиторией, во мне возникло новое желание сказать Куприну приветственное слово в стихах, и я прочел:
Если зимний день тягучий
Заменила нам весна,
Прочитай на этот случай
Две страницы Куприна.
На одной найдешь ты зиму,
На другой войдешь в весну.
И «спасибо побратиму»
Сердцем скажешь Куприну.
Здесь, в чужбинных днях, в Париже,
Затомлюсь, что я один, –
И Россию чуять ближе
Мне дает всегда Куприн.
Если я – как дух морозный,
Если дни плывут, как дым, –
Коротаю час мой грозный
Пересмешкой с Куприным.
Если быть хочу беспечней
И налью стакан вина,
Чокнусь я всего сердечней
Со стаканом Куприна.
Чиркнет спичкой он ли, я ли, –
Две мечты плывут в огне,
Курим мы – и нет печали,
Чую брата в Куприне.
Так в России звук случайный,
Шелест травки, гул вершин
Той же манят сердце тайной,
Что несет в себе Куприн.
Это мудрость верной силы,
В самой буре – тишина.
Ты – родной и всем нам милый,
Все мы любим Куприна.
Не знаю, очень ли хороши мои стихи, но что в них очень сказалась моя любовь к Куприну, это я знаю. И смотрите же, как хорошо совпадают два разные человека, родственно относящиеся с завлеченностью к миру. Мне было лет семнадцать, когда прозрачной летней ночью, перед восходом солнца, я возвращался к себе домой. Это было в моем родном городке, и возвращался я с нежного свиданья. Душа была раскрыта миру, и в ней плескалась голубая безбрежность. Когда я раскрыл и закрыл калитку, я вдруг остановился от ощущенья, что раздался какой-то странный золотой благовест, не колокольный. Я не понял сразу, что это. А через минуту сообразил, что где-то далеко пропел рассветный петух, с ним перекликнулся другой, улица петушьими голосами перекликнулась с соседней и с дальнею спящею улицей. Пропели все петухи города, а в маленьком городке всегда сотни и тысячи петухов, и этот слитный голос задорных солнцелюбивых петухов прозвенел в моей душе гимном к Солнцу и Песнью торжествующей любви. Я никогда никому об этом не рассказывал, но я припомнил это ощущение, когда в 1917-м году писал в Москве свой очерк «Светозвук в природе и Световая Симфония Скрябина»: «Солнечная птица, петух, поет, зная время, то есть передвижение светил, и его пение дает звуковую зеркальность неуловимым для нашего глаза тонким переменам в движении пространственных световых волн. Кто слушал много, в деревне или в маленьком глухом городке, пение петухов, правильно указующее полночь, рассвет и утро, тот знает, что каждый раз они поют по-разному. Полночный мрак, полночный сумрак входит в звук петушьего голоса, делая его умягченным и уравномеренным в силе. Тот же орган, та же играется песня, но регистровый рычаг, называемый тьмой, выключил нечто из звукового действия, передвинул голос органа, и песня, повторяя те же ноты, звучит заглушенно и говорит внимательной душе не о преломлении ночи рассветом и не о свежей радости утра, а о глухой торжественности ночного часа, который черным бархатом покрыла дремотная полночь».