В любви к телу Уитман не останавливается на одном только строе явлений. Он слишком художник, чтоб любить только женское тело. Истинно видящий глаз видит все. Красота мужчины пленяет этого поэта не менее, чем красота женщины. Он касается тонких, страшно тонких струн нашей души, идущей в известные мгновенья созерцательности слишком далеко, по дорогам, уводящим к необычному, к невыработанному, к неосуществленному. У людей Эпохи Возрождения это чувство имеет более утонченный и быть может более извращенный характер, чем у современного американского поэта. В созданиях Микель Анджело тела женщин отличаются не столько женственной, сколько мужественной красотой, дают нам типы женщин с какой-то другой планеты, куда не чувствует тяготения никто из ощущающих истинное очарование женственности. В гениальных рисунках Леонардо да Винчи мы видим упорно повторяющийся лик юного андрогина, тоже существо не нашей планеты, более влекущее, но говорящее о том мире чувствований, где все окутано змеиною зыбкостью, исполнено неверных очертаний, намеков на что-то орхидейное, тепличное, душистое и удушливое. В знаменитом стихотворении Уитмана Мой образ Земля нас волнует и страшит подобная же змеиная уклончивость и недоговоренность, но в то же время мы чувствуем нечто первобытно-сильное, понятное в силу своей рельефности, допустимое в силу своей могучести.
Нужно сказать также, что в этой области Уитман почти исключает элемент чувственности. То, что ему настойчиво снится, это поэзия товарищества, поэзия как бы некоторой идеальной Запорожской Сечи, дружины, где все други, в смысле красоты чувства и личности.
Мне снилось во сне, что я вижу неведомый город,
Непобедимый, хотя б на него и напали все царства земли,
Снился мне новый город Друзей,
Самым высоким там – качество было могучей любви,
Выше – ничто, и за ней все идет остальное,
Зрима была она ясно мгновение каждое,
В действиях жителей этого города,
В их взорах, во всех их словах.
Но во всяком случае, до Уитмана не было такого смелого, такого беззаветного и такого всеобъемлющего певца человеческого тела.
Уольт Уитман – певец и человеческой души, и человеческого тела, этого естественного нашего храма, который мы оскверняем своим непризнанием, уродуем, не видя его божественности. Мы принижаем наши ощущения, усматривая косым оком грех и низменность там, где есть только утро страсти, гармония возрождающего гения, блаженство забытья, от которого бледнеют лица до превращения их в лики неземные и расширяются зрачки, как растут, расширяясь, звезды от прозрачности чистого воздуха в пределах пламенного Юга.
Что-то в лучшем смысле библейское и что-то одновременно утонченное, дошедшее до нас из дней грядущих, слышится в таком телесном гимне Уитмана:
Как Адам ранним утром,
Выхожу из ночной я беседки, освеженный сном,
Глядите, как я прохожу, услышьте мой голос, приблизьтесь,
Прикоснитесь ко мне, прикоснитесь ладонью руки
До тела, пока прохожу я,
Не бойтесь, не страшно
Тело мое!
Человек есть мера Вселенной. Великие слова, которые должно выжечь сознанием в своей душе. Начертать на пергаменте мысли эти острые письмена. Занести их красками нежными на волнующихся тканях переменчивой мечты.
Что особенно пленяет в Уольте Уитмане, как человеке и поэте, это великая сложность простоты, очарованье и простота истинно сложного природного явленья. Зерно, из которого пробивается росток, и росток вырастает в стебель, стебель превращается в ствол, покрытый боковыми побегами, и ствол утолщается, круг вырастает за кругом, и пышная листва шумит и шелестит, и зеленеет, и на ветках, одетые рукою Весны, дышат цветы, и в лиственной чаще поют смелым голосом птицы, а выше, там выше, что это, небо, облака, безбрежность жизни, безграничность красоты.
Поэт с телом гладиатора, с гармоничным лицом красивого зверя, полного природных сил, Уитман был одним из тех отошедших первородных людей, которые проводили целые дни, недели и месяцы в лесах и степях, на охоте, и прижимали ухо к земле, чтобы слышать отдаленнейшие шумы и ропоты. Отец Уольта Уитмана был плотником, и в стихах его сына мы чувствуем удары топора. Его мать была по происхождению голландкой, и в поэзии Уитмана мы так часто видим столь свойственное голландцам и фламандцам преклонение перед непосредственным, перед красотой, воплощающейся ежеминутно в нашей повседневности, ненасытное обожание действительности. Большую часть своих поэм Уитман написал на открытом воздухе. Целые месяцы, целые годы он провел так, что постоянно ездил верхом, катался в лодке, ходил на огромные расстояния пешком, вбирал в себя поля, берега, морские пространства, события, характеры, прохожих, фермы, города, бесконечность городов. По целым часам, обнаженный, он бродил по твердому приморскому песку и под крики чаек читал нараспев Гомера и Шекспира. В простой одежде он входил в ряды рабочих и говорил, и не только смотрел, но и слушал, но видел и слышал. Он посещал плавильни, лавки, мельницы, бойни, фабрики, заводы, корабельные доки, он приходил на свадьбы, на крестины, аукционы, бега и гонки. Он знал каждого омнибусного кондуктора в Нью-Йорке. И никакую сцену природной красоты, ни яблони в цвету, ни лилейный куст, где каждый лист есть чудо, ни широкий воздух, ни заходящее солнце, ни благовонный ветерок, напоенный дыханием трав, он не любил так, как людные улицы гигантского Нью-Йорка с их «неисчислимыми глазами». Уитман был читатель душ людских. Он был звездочет людских глаз.