Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки - Страница 171


К оглавлению

171

Эти строки Уайльда о Социализме будут неожиданностью для многих почитателей его поэтического творчества. На самом же деле они – лишь логический вывод из основных свойств его свободолюбивой натуры, преданной высоким наслаждениям мысли и творчества, и натуры воистину благородной, ибо, желая для себя всего, он и за другими признавал это великое человеческое право. Любя Красоту, он все хотел бы обнять ее сиянием, и все взоры обратить к ней, оторвавши от некрасивого, грубого, внешнего, временного, подневольного, узкого. На вопрос читал ли он «Записки из Мертвого Дома», Оскар Уайльд отвечает («De Profundis», 20): «Эти русские писатели превосходны: что делает их книги великими, – это сострадание, которое они в них вкладывают. Прежде я очень любил „Мадам Бовари“. Но Флобер не хотел сострадания в своем произведении, и потому оно узко и удушливо. Сострадание – открытая сторона литературного творения, через которую открывается просвет в Вечность».

Чрезвычайно сильны строки Уайльда о мучениях человека, заключенного в тюрьму (там же, 30): «Страдание – бесконечно-длинное мгновение. Его не разделишь на времена года… Мы можем только отмечать его оттенки и вести счет их правильным возрастам. Время не двигается для нас само. Оно вращается. И кажется, оно вращается вокруг одной точки: страдания… У нас одно время года: время скорби. Нас лишили солнца и луны. Пусть на дворе сверкает день лазурью и золотом, – свет, что вползает сквозь тусклое стекло, в окно с железной решеткой, за которой мы сидим, – скуден и сер. Вечные сумерки – в нашей камере, как вечные сумерки – в нашем сердце».

«Теперь я вижу, говорит он далее (стр. 52), что страдание, как самое благородное душевное движение, на какое способен человек, есть самая типичная черта и вернейший признак всякого возвышенного искусства». «Только из страданий созидаются миры, и безболезненно не проходит ни рождение ребенка ни рождение звезды. Более того: страдание – напряженнейшая, величайшая реальность мира». Трогательность и пленительность детской души Поэта, который не может не жить противоречием! Оскар Уайльд был безрассудным, вакхически-бешеным духом Наслаждения. Оскар Уайльд так красноречиво говорит, когда душе его нашептала свои слова исхудалая Сибилла Страдания. Вполне понятно, что ничей образ так не притягивал фантазию Оскара Уайльда, как образ Христа, противоречивый, полный зыбких тайн, образ юного бога, который, совершая первое чудо, превратил воду в вино, а сам испил в своей жизненной чаше всю горечь Мира, – говорил, улыбаясь, с детьми, говорил об улыбке цветов, а сам умер с разбойниками, пробитый гвоздями. Совсем особенны по красоте своей слова Уайльда о Христе (стр. 62): «Я сказал: Он принадлежит к поэтам. Это верно. Шелли и Софокл – братья Ему. И вся жизнь Его – чудеснейшая поэма… Ни у Эсхила, ни у Данте, этих суровых мастеров нежности, ни у Шекспира, наиболее в своей чистоте человечного из всех великих художников, ни в Кельтийских мифах и легендах, где сквозь туман слез светится все очарование мира и жизнь человеческая ценится как жизнь цветка, – нигде нет того, чтобы простота страдания равнялась возвышенности трагического действия, растворялась в нем и могла бы уподобиться последнему акту Страстей Христовых, или хотя бы приблизиться к нему».

Нельзя не согласиться также с мыслью Уайльда, что и до Христа, наверно, бывали Христиане, но после Христа их больше уже не было, за одним лишь исключением. Этот единственный, конечно, Франциск Ассизский. Были приближения к Христу и к Христианству, было безмерное множество чудовищных кошмарных его извращений, все еще длящихся, но, в целом, в точности прав другой гений 19-го века, соблазнявшийся мыслью о Христе, – Ницше, сказавший, что Христианство умерло с Христом – на кресте, который принял тело Христа.

Тайна одиночества и смерти

(О творчестве Мэтерлинка)

Мы живем в этом Мире окруженные отовсюду жестокой непроницаемой тайной. Наша жизнь проходит как сказка, в развитии которой мы участвуем всей болью, всей чуткостью нашего существа, но содержания которой мы не подозреваем, и никогда не знаем, какой нас ждет конец, и где он нас подстерегает. В самую неожиданную минуту мы падаем в обрыв. От самого любимого существа мы получаем самый жестокий удар. Самая яркая красочная минута внезапно сменяется плоским кошмаром повторнсти и будней, или грязно-кровавым, вихреобразным, удушающим кошмаром того, что зовется трагической судьбой.

Мы смотрим вокруг себя. Мы ищем в Природе цветов, гармонии, красок, чарующей оправы для тех драгоценных камней, которые мы называем своими лучшими мгновениями. Но в то время, как мы, с своей единичной неповторяющейся жизнью, стараемся сделать Природу своим средством и своей союзницей, она вдруг, с грубостью незрячей силы, с страшной прямолинейностью зверя, живущего по своим, нам чуждым, законам, хватает нас за горло, топчет нас, губит нас, давит как жерновом тех, кого мы любим, разрывает как щипцами кружево нашей мечты, и, оставив нас, во внешнем и внутреннем, калеками, проходит не замечая раздробленных наших жизней, наших смятых златооков, раздавленных тяжелыми копытами.

Мы ищем ответа в Мировом Разуме. Как паук устремляет во все стороны тонкие паутинки, чтобы найти себе где-нибудь точку опоры, прицепку для создания воздушных своих дорог, мы устремляемся в пространство всем тонким, что есть у нас в душе, мы тянемся, и вниз, и ввысь, в безумные дали, мы истрачиваем на эти бесконечные поиски все, все, что есть в нас нереально-воздушного, паутинно-чуткого и нежного. Но точки опоры нет нигде, всюду пропасть, всюду срыв, всюду скользкая стена, на которой нельзя укрепиться, пустота, темная, черная, мутно-холодная. И мы безвозвратно уходим от себя, не приходя ни к какому приюту.

171