Мы инстинктивно цепляемся за маленькие радости наших маленьких жизней, мы строим целый мир на любви к одному родному существу, в его глазах видим звезды, в его приближении чувствуем весну, во всем его милом желанном явлении ищем тепла и уютности, солнца, красивых и верных огоньков греющего нас очага. Но Смерть и Болезнь входят в наши дома, не предупреждая нас, как вражеские полчища проходят по чужим засеянным полям, оставляя за собою лишь взрытую пустыню, срывают, сметают как циклоном наши скудные и робкие построения, и, прежде чем мы успеем оглянуться, наша жизнь изуродована.
И если телесная смерть и телесные недуги ужасны и неумолимы, есть что-то еще страшнее, нечто столь жестокое, что физическая смерть даже делается желанной для обездоленного. Я говорю о двух наших демонах, которые зовутся непониманием и смертью чувства, умершего перед жадными губами другого чувства, которое еще живо, и хочет, и тянется к тому, что уже превратилось в остывший труп.
О чем бы мы ни говорили друг с другом, наши души неслиянны. Одиноким человек рождается, одиноко он живет и чувствует, одиноким он умирает. Минутную радость слияния он узнает как оазис, лишь для того, чтобы с двойною силой и остротой почувствовать через минуту, что каждая душа идет своей дорогой, и когда наши горячие, или похолодевшие, руки сжимают одна другую, глаза наших душ далеко друг от друга, наши души блуждают одиноко в незримых пустынях, и не медлят подолгу в заблестевших наших зрачках, когда шепчут губы другим устам нежное как поцелуй слово: «Люблю».
Любя друг друга, мы блуждаем в гротах и лабиринтах. Мы перекликаемся через стены, которые не разомкнутся. Горячее сердце взывает к другому, в котором бьется алая кровь, но враждебное горное эхо путает слова, меняет их, подменивает, и души не узнают более друг друга, они больше не узнают самих себя, и там, где флейтой звучат рыдания влюбленности, чужому разуму слышится издевающийся хохот, живые цветы шуршат как искусственные, напевные слова любви делаются мертвыми, как глухой неприязненный голос, отброшенный сырыми сводами склепа. Это страшный сон, когда это только кажется. Что же за боль возникает в сердце, когда сон оказывается неустранимой действительностью! Когда больше нельзя сомневаться! Когда руки, ласкавшие, толкают тебя! Когда глаза, горевшие нежностью из-под сказочно-ласковых ресниц, теперь смотрят с свинцовым презрением уничтожающей холодности!
Наши тела не находятся в гармонии с нашими цветочно-нежными душами. Наши тела – темницы.
Нет путей от мечты к мечте.
Мы кружимся и ищем. Мы кружимся и не находим. Мы загораемся и гаснем. И снова мы кружимся. Опять мы как волны. Мы хотим достижений. Мы стонем и ропщем. Мы любим и плачем. Мы слушаем звук нашего собственного голоса. А Море, в котором мы не более как волны, живет в это время своей собственной жизнью, незримой и непонятной для нас, радуется беспредельно на эти отдельные наши рыдания, ибо они для него сливаются в один великий гармонический гул, оно живет, пока мы умираем, оно торжествует, когда мы гибнем в колыханьи и пеньи Мирового Океана.
Изначально горенье Желанья,
А из пламени – волны повторные,
И рождаются в небе сиянья,
И горят их сплетенья узорные.
Неоглядны просторы морские,
Незнакомы с уютом и с жалостью,
Каждый миг эти воды – другие,
Полны тьмою, лазурностью, алостью.
Им лишь этим и можно упиться,
Красотою оттенков различия,
Загораться, носиться, кружиться,
И взметаться, и жаждать величия.
Если ж волны предельны, усталы,
В безднах Мира, стеной онемелою,
Возникают высокия скалы,
Чтоб разбиться им пеною белою.
Ощущенье Смерти и внутреннего Одиночества хорошо знакомы каждому художнику и каждому тонкочувствующему человеку, но оно сделалось как бы лозунгом современного художественного творчества. Это ощущенье, в драматической форме, особенно ярко выразилось у трех крупных писателей – Ибсена, Гауптмана, и Мэтерлинка, и у последнего из этих трех оно достигло своей кристаллизации, той законченной отвлеченности к оригинальности, в которой нет больше ничего личного, случайного, временного, местного. В творчестве Мэтерлинка мы видим ощущенье Смерти и Одиночества в таких же красивых и непогрешимых формах, в каких грезящая звездностью зимняя фантазия Природы выражается в снежинках и в морозных узорах.
В драмах Ибсена, который, несмотря на мировую славу, прожил всю свою жизнь одиноким, – в этих холодных, полных враждебности, истинно-северных, скалисто-угрюмых панорамах, – нас ежеминутно овевает жуткое чувство надвигающейся гибели, бесприютность одинокой души, на которую вот-вот обрушится непомерная тяжесть. Зябко-одиноки эти невеселые несчастливцы драмы «Росмерсхольм» или «Дикой утки». Одинок этот Бранд, похожий на горное привидение, и Сольнес, падающий с своей же башни, и безумный Освальд, влюбленный в Солнце, убитый гнетом непогоды, и своевольная Гедда Габлер, и демоническая Йордис, скорбная и безжалостная валькирия, которой тесно и душно под низким потолком ежедневности.
У автора «Одиноких людей», Гауптмана, это чувство Смерти и неслиянности одной души с другой, быть может, выражается еще сильнее. В его драмах нет рунической лаконичности гениального Ибсена, но зато здесь теплее, горячее кровь, и нежнее страдание. Незабвенна в своем одиноком мучении эта малютка Ганнеле, которая умеет говорить с ангелами, но не умеет говорить с людьми. От неслиянности и непонимания гибнет Гейнрих в «Потонувшем Колоколе», в этой поэме, которую пережили не однажды художники-создатели, окруженные грубою толпой, художники, в самой творческой своей мечте встречающие лишь изменчивую неверную сильфу. Одиноко зябнет на стуже мировой безжалостности другой Гейнрих, бедный Гейнрих. Гибнет Ген-шель, гибнет Крамер, гибнут и сильные и слабые.